- Братцы, - сказал Костя Якушев, - а за что вы Сапожникова ненавидите?

- За это, - сказал доктор Шура.

- Ну что ты, Костя, - сказал Глеб. - Нам просто горько смотреть, как у Сапожникова живот растет. А ведь был такой стройный.

- Нет… Раньше я живот втягивал, а теперь выпячиваю, - сказал Сапожников. - Чтобы штаны не падали… Штаны у меня без ремня, вот поглядите… Глеб, ты очень ладный и красивый. Ты похож знаешь на кого?

- На кого?

- На Николая Первого… Шучу, шучу… Николай к способным людям плохо относился, а ты сам еще не знаешь, как ты относишься, правда?

- Зато Пушкин еще при жизни устарел, - сказала Мухина, искусствовед из хорошей семьи. Она присматривала Глеба в мужья.

- Заткнись, - сказал. Глеб. - А лучше - пошла вон.

Мухина не обиделась.

А Сапожников замолчал. Странная и нелогичная к разговору мысль вдруг пришла ему в голову. Ему почудилось, что Глеб должен умереть какой-то удивительной смертью.

Так и получилось много лет спустя, но до этого еще была бездна времени, и в эту бездну много чего унеслось, и поэтому она мелькнула как один день. И когда они снова встретились с Глебом, оказалось, что ничего не изменилось между ними.

Потому что оба как сразу поняли друг друга, так и дальше пошло. Они только себя не могли понять, тянет их друг к другу или отталкивает.

Ну, тут как раз институт кончился.

Шесть лет армии, да пять лет не тот институт, да восемь лет неудачного брака - это сколько будет? Девятнадцать лет из жизни долой. Из жизни в том смысле, что можно было их потратить на дела более продуктивные. А как об этом узнать заранее?

Разминировать планету надо было или нет? Надо. Учиться систематически надо?

Наверно, тоже. Профессия есть профессия. Жениться надо? Вот тут логика спотыкается. Черт его знает. Надо, наверное. Но только как-то не так. А как?

Каждая любовь - это исключение.

А что такое исключение? Исключение - это первый звонок завтрашнего правила. Или вчерашнего. Вот тут и догадайся, почему от исключения отмахиваются.

Идеи плясали, как искры над костром. Не заметил, как начал тлеть торф под ногами, уползал в сторону подземный пожар. И вдруг в стороне мелькнули языки пламени, и вот уже золотая сосна детства стоит в оранжевых лохмотьях и сажа летит черными ласточками. Эгей!! Где мое детство, золотые кони заката и рассвета? Почему зима на дворе и ничего нельзя изменить? Уходят милые, уносят клочки сердца, и догорает золотая сосна.

Перед смертью мама подозвала его, и он сел на стул возле кровати.

- Я умираю, сынок, - сказала она с трудом. - Больше не могу… Ничего не говори.

Сапожников ничего и не мог сказать, даже если бы старался.

- Тебе неинтересно знать, что я чувствую?

Сапожников пытался продохнуть лютый комок.

- Я хочу тебе рассказать… чтобы, когда ты будешь умирать, ты бы меньше испугался.

Сапожников много раз видел, как умирали - и мгновенно и медленно. И, может быть, еще больше читал об этом. Да нет, конечно, больше читал, чем видел. Потому что, когда он видел смерть, он был занят смертью или собой, а когда читал - думал о том, что читал, то есть жил. Но он никогда не читал и не видел, чтобы умирали так, чтобы другие не испугались того, что им тоже предстоит.

- Это не страшно, сынок… Я знаю - что-то во мне скоро оборвется…

Пятно солнца ползало по мухам, по стене. Гудели дальние городские машины.

- Мне кажется, я знаю, почему мне не страшно… Я никогда не жила для себя.

Мухи готовились жить вечно, потому что у них не было сознания.

- Ма…

- Прогони их… - сказала мама.

Сапожников взял вафельное полотенце со спинки кровати и махнул по солнечному пятну. Мухи воскрылили к стеклянному абажуру и, покружив, вылетели в открытое окно. Сапожников сел на пол у кровати.

- Пришел в себя? - спросила мама.

Сапожников кивнул.

- Мы не мухи… - сказала мама. - Сынок, опустись вниз… там у забора… нет… заборы давно сломали… Там в зеленой траве всегда росли желтые одуванчики… нарви… принеси мне…

- Да, мама… - сказал Сапожников.

И кинулся из комнаты, из квартиры вниз по лестнице, из дома. Рвал желтые нежные цветы и скрипел зубами.

Обратно он шел медленно.

Пока его не было, она вдруг села на кровати и попросила свою театральную сумочку.

Ей не отказали. Она вынула оттуда и раскинула на одеяле листочки с выцветшими песнями и романсами, которые уже давно никто не пел, и начала сперва тихонько, потом все громче петь. Эти песни. Одну за другой. Голос ее становился все громче и страшнее. И все вышли из комнаты. А потом что-то щелкнуло у нее в горле. Голос превратился в хрип. И она медленно повалилась обратно на подушку. Хрип был равномерным, как дыхание.

Сапожников вернулся.

- Мама, - сказал Сапожников, - это я…

Но она его не услышала. Кто-то отобрал у него одуванчики.

- Агония, - сказал врач.

Она длилась долго. Потом прекратилась. Отец услышал тишину и крикнул что-то.

Потом замолчал. И все остальное время молчал. Разговорился в похоронном автобусе.

И говорил все время в крематории. А потом ушел. И Сапожников увидел его не скоро.

Ночью скрипнула дверь. И дед вошел в квартиру. А в коридоре лампочка не горит.

- Доигрались, - зловеще сказал дед.

Вся квартира спала. Застучал и выключился холодильник. Потом дед прошлепал к себе в комнату.

Опять загудел и выключился холодильник. И вдруг стало ясно, что он действительно дед. А раньше только посторонние люди в троллейбусе иногда называли его дедом, а все близкие называли его отцом.

Утром его увезли в больницу. А Сапожников переехал к Дунаевым. Прошло полмесяца, и отец стал выздоравливать от инфаркта. И был любимцем всей палаты. Однажды ему принесли чаю. Он взял стакан, не прерывая рассказа о делах давних и блистательных. Потом сказал:

- Ах…

И уронил стакан.

- Не надо, - сказал Дунаев Сапожникову, - он легко отошел. Всем бы так.

- Жил как хотел, - сказала Нюра. - И умер как хотел. Никто ему не судья. И больше о смерти не будем. Не надо об этом.

Нюра включила радио.

Передача, в которой пародировали гениальную песню из "Шербурских зонтиков", называется "С добрым утром". Но это ничего, ничего, Сапожников разносторонний.

Он был рад послушать эту песню даже в пародии. С Сапожниковым так было всю жизнь.

Шекспира он впервые узнал от пародиста в концерте, и Евангелие тоже, "Веселое евангелие" называлось. И все самое великое ему приходилось выковыривать, как изюмину из сухаря.

Глава 25

ЧУЖАЯ УЛИЦА

Ну, значит, приехал Сапожников домой из триумфальной поездки с проектом двигателя, и стало ему непонятно, как быть.

Коты в этом году начали завывать гораздо раньше, чем обычно, хотя весна не торопилась и ветры дули такие, что выбивало слезу. Но это по ночам. А днем казалось, что весна уже вот-вот.

Что же касается голубей, то они изгадили все подоконники и уже не воспринимались символом мира, а тем более прогресса.

В пятницу утром позвонила Сапожникову жена Барбарисова:

- Короче, сегодня вечером идешь в гости.

- Куда это?

- К Людмиле Васильевне… Ты ее знаешь. Ты ее видел у нас в гостях. Очень милая женщина. Сорок один год, незамужняя, заведующая научно-технической библиотекой.

Ты ее прекрасно знаешь. Ты ее видел у нас. Она удивительная хозяйка. Будет тебе хорошим товарищем.

- Так это свататься идти, что ли?

- При чем тут свататься? - крикнула жена Барбарисова. - Посидеть вечерок, поболтать. Я ей сказала, что ты просишься к ней в гости. Хватит с нас выдумок.

Для мужа моего это нехарактерно. А все твои несчастья из-за выдумок. Я рада, что вы провалились… Впрочем, я тебе добра желаю.

Ночь за окном.

Мокрый снег. Огоньки непогашенных окон. Сто дорог прошагал я по этой земле! Это стихи. Или так: а снег все падает и падает, а снег на камушки садится, и ничего не видно впереди. Или так: хорошо бы лежать медведем и всю зиму лапу сосать. Или так: стучат дожди по черепу дороги, цыганский полк запамятовал путь.