- поем мы чью-то самодельную песню на слова Грина.

Они мне нравятся безумно, эти девушки Грина, до слез. Но я бы хотел их иметь сестрами, а не женами. Я не могу представить себе, какие они в постели, как я не мог в юности представить себе в постели ни Анну Австрийскую, ни леди Винтер, потому что в иллюстрациях к "Трем мушкетерам" на них были такие роскошные неподвижные одеяния, что невозможно представить себе, как все это происходит. Я был здоров, как свая, и небесные чувства меня еще не коснулись. Из живописцев мне в тот период нравились только Франс Гальс и Цорн, а из наших - этюды Репина к "Государственному Совету" за ослепительную силу мазка, за красочную пасту, которая взвивалась вихрями под кистью мастера и не поймешь, как лепила форму.

Правда, все это по памяти - музеи еще были закрыты. Эти художники писали "а-ля прима", то есть сразу, и мне тоже хотелось всего сразу, и я не мог себе представить, что на свете помешает мне получить все сразу, потому что войны окончились и на всем свете остались одни свои. Я знал, что с разрухой мы скоро управимся, а карточки скоро отменят. А то, что я взрослел гораздо быстрее, чем умнел, меня не удручало, потому что я полагал, что все происходит как раз наоборот. Чересчур я был тогда умный, вот в чем штука.

Деревня была как деревня. Острый месяц висел в сиреневом небе, дым из труб сносило набок, и замерзшие колеи посреди улицы весело пахли навозом.

Нестройной гражданской толпой мы прошли к околице, где стояли грузовики, и свалили вещи в полузавалившуюся ригу.

- Потом разберемся, - сказало нам красноносое начальство с шерстяным кашне поверх поднятого до ушей демисезонного пальто и поставило у дверей старуху с осоавиахимовской мелкокалиберкой.

- Погреться бы, - послышались голоса.

- В лесу погреемся, - сказало начальство. - Не маленькие. В стране разруха.

В стране действительно была разруха. Мы полезли на грузовики. Во всей толпе нас было человек тридцать демобилизованных - поэтому набились в один грузовик.

Решили держаться вместе. Дорога виляла в сосновом бору, не тронутом артиллерией.

Все стояли в машине, держась друг за друга, и дышали паром - человеческий монолит. Если бы полуторка перевернулась, она бы так и стояла на наших головах вверх колесами, так мы держались друг за друга. На других машинах была болтанка и слышались вскрики на поворотах. Там были какие-то гражданские.

Великое дело - сплоченность. Вдруг мы, тридцать демобилизованных, поняли, что нам дала армия, и все вокруг поняли и завидовали нам. Еще бы, черт возьми! Разве у кого-нибудь шла работка так, как у нас! Набранные откуда попало, с разных предприятий, с бору по сосенке, гражданские - разномастные, разношерстные, разных возрастов и разной упитанности гражданские - только кряхтели, глядя на нас.

Кто-то повалил лес, разделал его на двухметровые поленья и уложил на снегу штабелями по четыре, восемь, шестнадцать кубометров. Когда сгружали в машину такой штабель, то под ним на снегу оставались темные пролежни с торчащими на углах столбиками. Сила координации, великий Усачев, автоматически ставший командиром, чувство локтя, великое чувство дисциплины и великолепное военное пижонство делали нас недосягаемыми. Машины катились к нам одна за другой - шоферы боялись нас и Усачева, а гражданские только на второй день додумались до технологии потока. Тогда Усачев построил нас цепочкой, и живой наш конвейер в два броска дотягивался до любого места на дороге, и машины не буксовали в снегу.

Гражданские додумались до этого не сразу и дело организовали плохо.

Мы начинали с дальних делянок, а они с ближних, и к моменту усталости у нас работа становилась легче, а у них труднее. Да и навыки у них были не те и силенки не те. А проблема одежды? Они берегли одежду, а мы нет. Армия приучила нас не бояться портить одежду, когда идешь в дело, другую дадут. Мы донашивали старое обмундирование, а у гражданских были те же ватники, но купленные на заработанные деньги.

Когда наша одежда рвалась, Усачев отдавал приказ, и пять человек за ночь чинили всю одежду, а на следующий день не шли на погрузку. Красноносое гражданское начальство с шарфом произносило речи перед своими и почти плакало, но каждый чинил свою одежду сам, и никто не хотел, чтобы его сосед валялся в теплой избе, когда остальные будут, обдирая руки, таскать ледяные поленья. А приказ отдать красноносое начальство не имело права.

Мы умирали от хохота, когда под конец дня они вдвоем шли встречать учетчиков из лесхоза; Усачев - сто восемьдесят пять сантиметров роста, в подогнанном ватнике, и красноносый тощенький парнишка, кашлявший в шарф.

- Не дышите на него, товарищ командир, - упадет! - крикнул кто-то, надеясь попасть в портняжную команду. И красноносый поскользнулся.

Он с ненавистью оглядел наши смеющиеся рожи и вырвал локоть, за который галантно поддержал его Усачев.

В деревне нас любили, а красноносый ненавидел Усачева. Зато Усачева любили женщины. А как его было не любить, когда он подбрасывал им топливо.

Красноносый однажды поймал Усачева и спросил:

- Откуда дровишки?

Из лесу, вестимо, - сказал малюточка басом, отстранил красноносого и быстрей зашагал.

Он зашагал к избе, где ждала его сладкая хозяйка и горькие слезы по умершему "перед войной еще" мужу, заведующему складом в городе Рыбинске, который успел перед смертью сколотить жене лучший дом в деревне. Дом требовал ласки, а о хозяйке и говорить нечего.

- Вот что… - сказал Усачев. - Пора менять дислокацию. А то еще женят.

Мы подумали.

А что делать? - спросили мы.

- Фортель нужен. Проявим солдатскую смекалку.

Мы уже устали от чемпионства.

- Слушай приказ, - сказал Усачев.

Мы выслушали приказ.

Мы устали, и нам действительно пора было отдохнуть. И потом Усачеву видней - приказ командира не обсуждается. Сами согласились на его командование. Дровам конца не было. Наше дело было выполнить норму - двести кубометров на человека.

Наступили морозы. По насту ледяная корочка. У гражданских, когда вернутся по домам, худо-бедно - у каждого своя работа, а у нас впереди еще полная неясность, и пора было браться за дела. И потом мы воевали, черт побери! Если подсчитать, из скольких убитых рот набрался остаток в тридцать человек - бывших офицеров, сержантов и рядовых, - то лучше не считать.

"Фортель" был таков. Учетчики из лесхоза замеряли выработку не по дровам, а по пролежням на снегу. Сразу было видно - четыре, восемь или шестнадцать кубов увезли с поляны - штабеля были стандартные. Мы удвоили размеры пролежней, мы утоптали снег, перенесли колышки, присыпали снег трухой и сделали из четырех кубометров восемь, а из восьми - шестнадцать. Мы поставили "рекорд", получили благодарность от лесхоза и через полдня такой деятельности уже сидели у костров, дожидаясь машину, которая отвезет нас в деревню, а потом на станцию, а потом в Москву, а потом в новую жизнь, которая ждала нас, неизведанная и полузабытая, где надо было зарабатывать деньги, жить своим умом и не надеяться на Усачева, и для которой мы, ей-богу же, сделали порядочно и честно собирались сделать еще больше. О смерти мы знали кое-что, видели ее во всех видах. А что мы знали о жизни, бывшие десятиклассники, офицеры, сержанты и рядовые, бывшие москвичи? Мы знали только, что жизнь хороша и жить хорошо, а в нашей буче, боевой, кипучей, и того лучше. Одним словом, как писала девочка из рассказа В. Инбер, корова - это большое животное с четырьмя ногами по углам. Из коровы делают котлеты, а картошка растет отдельно.

- Сволочь… - сказал красноносый верзиле Усачеву, подонку в 1м 85см роста. - В стране голод, холод… В городах дети мерзнут… Так ты за народ болеешь?.. С-сволочь!..

Он закашлялся и зашелся в кашле. Вот и вступили в мирную жизнь. Между прочим, я когда-то, давным-давно, в незапамятные времена, хотел стать художником и писать "а-ля прима". Мы забыли, что воинская команда - это не стадо, а коллектив. А у коллектива должна быть совесть.